Цикл «Новая этика»

Как говорить о харассменте по-русски.

Мнение социолога Анны Темкиной о поиске средним классом себя

Анна Темкина
Социолог, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, со-директор программы гендерных исследований

29 июня 2020

Недавняя серия заявлений и сообщений о домогательствах со стороны связанных с медиа мужчин спровоцировала очередную волну бурного обсуждения темы харассмента в соцсетях. Такое внимание к теме показательно, хотя на вопрос, почему именно харассмент привлекает такое общественное внимание, не существует простых ответов.

Оставим в стороне вопрос о том, как соотносится в этом деле онлайн и оффлайн, и обратимся к самому процессу обсуждения. Скажу сразу — я феминистка и, безусловно, нахожусь на стороне гендерного равенства. Но как исследователя меня интересует эмоционально взрывной характер обсуждения случаев харассмента. Эти эмоции настолько сильны и болезненны, что говорить на эту тему чрезвычайно трудно. Критические голоса раздаются со всех сторон: с одной стороны, авторы «недооценивают феминизм и страдания женщин», с другой — «гонят политкорректные банальности» — в России феминизма одновременно и слишком мало, и слишком много. На фоне его незначительного влияния на политическую повестку, на фоне роста гендерного неотрадиционализма и консерватизма критики опасаются «неотвратимых» последствий феминизма — наказаний «харассеров» без суда и следствия, вмешательства в их личную жизнь, возвращения тоталитарного общества. Их беспокоят последствия усиления политики идентичности — продвижения голоса и прав меньшинств, которые, с их точки зрения, перевернут пирамиду норм и правил в свою пользу, установят свою «диктатуру». Политики идентичности в России оказывается одновременно и слишком мало (появление новых репрессивных законов в отношении ЛГБТ), и слишком много (особые группы, с точки зрения критиков, громко заявляют о своих правах, пытаясь ограничить права других, в первую очередь белых гетеросексуальных мужчин).

Я полагаю, что обсуждение харассмента обрело такую значимость, поскольку попало сразу в узел огромного количества социальных проблем, где ни для одной нет «хороших» и однозначных решений. Чаще всего даже вопрос поставить трудно, не наступив сразу на множество болезненных точек. Наше общество — это своего рода «слоеный пирог», с перемешанными слоями и социальными трендами, от которого очень трудно «отслаивать» ясное понимание мнений и позиций, опираясь на которые, в свою очередь, можно было бы начать «переговоры» по поводу смены общественных норм. В этом «слоеном пироге» одновременно присутствуют и прошлое, и настоящее, и будущее. Критика, включая и вполне архаичную (прошлое), начинается в тот же момент, когда только формируется «объект критики» (настоящее) или даже раньше, чем он сформировался (будущее) —

Анна Темкина
Социолог, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, со-директор программы гендерных исследований

никакой политики противодействия харассменту в России еще нет, а ее критика уже эмоционально бьет через край.

То же самое относится и к феминизму, и к политкорректности. Проблема харассмента не только высвечивает разные темпоральности (так в России происходит часто), но и базовые отношения неравенства, связанные с классом, возрастом, гендером, сексуальностью и нацией.

Через эту связку: нация — класс — гендер — сексуальность — возраст /поколение — личность — и я хочу попробовать прояснить проблему.

Почему нация? Потому что участники дискуссии о харассменте одновременно и смотрят на Запад, и отворачиваются от него. Когда я ранее высказывалась по этому поводу, то одни критики говорили — да, в России ощущаются мировые тренды, и их последствия (включая феминизм) ужасны, а другие критики — нет, мы особые и не хотим этих западных феминистских «извращений». Запад оказывается своего рода соблазняющим врагом, который порождает страх, что у нас будет «как на Западе» — и одновременно желание, чтобы было «как на хорошем Западе» (а не как в советское время), но без феминизма, ЛГБТ, без изменения гендерных норм, без политик идентичности, примерно как в 1960-е. Запад и харассмент беспокоят нас больше, чем собственный подъезд, ибо возможность переговоров и гражданские каналы влияния — даже на собственный подъезд — крайне ограничены. Дискуссия о харассменте оказывается либо не укоренена контекстуально, либо сам контекст мерцает — как маяк, вспыхивает и гаснет, одновременно постоянно присутствуя на периферии — между разными представлениями и мифами о Западе и о нас как о сообществе по отношению к нему. Стремительное формирование нового словаря, от харассмента и «новой этики» до cancel culture и BLM, с не очень ясным пониманием, а что же с этим словарем делать и кто, кроме узкого сообщества, заговорит на этом новом языке — один из симптомов такого мерцания.

Почему класс?

Как борьба с харассментом, так и недовольство этой борьбой — это современный процесс конструирования среднего класса,

имеющего культурные, экономические и символические ресурсы, стремительно осваивающего психологическую культуру, где эмоции превращаются в капитал. Эмоции в неолиберальном обществе все более востребованы в профессиональной сфере, эмоции важны в межличностных отношениях — значит, они требуют пристального внимания и культивирования. И средний класс становится все более чувствительным и рефлексивным к своим переживаниям и личным границам, хотя проблема касается далеко не только среднего класса. А где в вашей дискуссии прекариат, спросил нас Facebook, где мигранты, где группы, в которых секс и физическое насилие — способ повседневного выживания и адаптации к постоянной нехватке ресурсов? Дедовщина, ответил Facebook — это и есть наш исконный российский харассмент в самых разных его проявлениях. И элементарное отсутствие уважения к личности и ее достоинству в авторитарном обществе, и нехватка даже не самих переговоров, а представлений о них, и непереводимое на другие языки «хамство», компенсирующее нехватку власти на любых уровнях, и общая культура насилия — все это наш исконный харассмент.

Почему гендер? Это вроде бы очевидно, но для тех, кто понимает связь гендера с властью, с другими социальными неравенствами (включая и классовые), с переговорами. А для большинства гендер либо то самое «западное извращение», либо природно обусловленные роли и различия мужчин и женщин, с которыми связана «естественная» сексуальная активность первых и их же ответственность за семью и ресурсы. Современная гендерная система в России — это тоже «слоеный пирог», где присутствуют одновременно и консервативные, и эгалитарные нормы, и власть сильного, и власть слабого (чаще женщин), с присущими ей свойствами адаптации и манипулирования. Феминизма, соответственно, оказывается и слишком мало, и слишком много — зависит от того, из какой социальной позиции его оценивать.

Подпишитесь на рассылку «Проекта»

Почему сексуальность? Тоже достаточно очевидно, поскольку именно репрессий в сексуальной сфере больше всего опасаются критики. Сексуальность как предмет переговоров пугает особенно сильно: наш социальный «слоеный пирог» предполагает все что угодно, только не переговоры вообще и постоянный диалог по поводу сексуальности в частности. Обсуждать, до чего доведет Россию борьба с харассментом, порой легче, чем постоянно договариваться с собственным партнером. Институты, которые делают такие переговоры возможными, также в основном отсутствуют — возьмем хотя бы отсутствие сексуального образования в школах, политические угрозы, которые блокируют дискуссии на эти темы или неразвитость гендерных исследований, которые являются площадкой для теоретических и эмпирически фундированных дискуссий. А вопрос, например, об этических кодексах и комитетах (как институциональной среде для переговоров по поводу домогательств и других нарушений этических правил), немедленно возвращает к страху перед репрессиями, профкомами и парткомами, перед вмешательством в личную жизнь.

Почему возраст? Конструкция «молодая женщина и немолодой мужчина с ресурсами и атрибутами власти» достаточно очевидна, однако важнее то, что возраст пересекается в данном случае с советским и позднесоветским поколениями, гендерные и сексуальные нормы которых существенно отличались о тех, которые сегодня рассматриваются как желательные. Для людей соответствующего возраста сексуальность (включая двойной гендерный стандарт «приставания») находилась в сфере относительной свободы, и

неприемлемость харассмента воспринимается теперь как изъятие свободы,

в первую очередь у мужчин, но также и у женщин.

И, наконец, почему личность? Для образованного молодого среднего класса оказывается очень значимой нехватка политики идентичности, это всерьез беспокоящая их ситуация (та же конституция такого накала страстей не вызвала). И это не удивительно: нам приходится жить сразу в прошлом, настоящем и будущем, в результате массового феминизма нет, MeToo в широком смысле его опережает (и само является феминизмом), а реакция оказывается и постфеминистской, и антифеминистской одновременно, так как постфеминизм — это признание проблемных последствий при безусловной недопустимости харассмента. А в нашем контексте первое есть, а второго нет.

Я полагаю, что на данном этапе важно не столько ответить на болезненные вопросы по поводу харассмента, «новой этики», «новой чувствительности», cancel culture, сколько поставить вопросы и — самое главное — их контекстуализировать.

Но так или иначе, переговоры по поводу норм начались, хотя это переговоры преимущественного молодого среднего класса, и, возможно, только его узкой прослойки. Критика харассмента и политики идентичности опережает и свой предмет, и формирование институтов, гендерный традиционализм соседствует с эгалитаризмом, процедуры — с манипуляциями, хамство — с новой чувствительностью. В этом и заключается специфика контекста нашего общего «слоеного пирога», в котором перемешаны самые разные ценности, по поводу которых очень трудно достигать консенсуса на уровне общества. Однако его можно достигнуть на уровне сообществ (например, профессиональных) или институтов (например, образовательных или медийных), где ценности более-менее однородны, а участники готовы к переговорам.

Закончу гипотезой. Аффективное напряжение как в борьбе с домогательствами, так и в борьбе с их последствиями в нашем политическом контексте может быть помыслено и как пространство свободы. Свобод в обществе мало, они опасны и жестко пресекаемы, а домогательства находятся в невидимой, «перпендикулярной» политике зоне, агенты власти их не замечают или игнорируют. В это время общество пытается договариваться само с собой (о сексуальности, власти, теле, гендере, классе, о жертве и наказании и много еще о чем) вне государственного контроля и репрессивного аппарата. Однако в этих переговорах задействуются аналогичные инструменты и представления о жертвах и наказаниях — других инструментов нет, или почти нет, ни в дискурсе, ни в практике.